Irin (irin_v) wrote,
Irin
irin_v

Александр Галушкин. Разговоры с Виктором Шкловским

Оригинал взят у philologist в Александр Галушкин. Разговоры с Виктором Шкловским
Опубликовано в журнале: НЛО 2015, 1(131)

* * *

Был такой случай. В.Ш. крайне неохотно вспоминает о нем.
— Сел в такси. Смотрю: таксист читает какую-то ветхую, сразу видно — очень старую книгу. Спрашиваю: Что? Отвечает: Вы не поймете, это ранний Шкловский.

Очень обиделся. Не дал на чай.
— Потому что я — поздний Шкловский.

* * *

О Маяковском: Маяковский был верным товарищем. Он был верным товарищем партии, к которой он не принадлежал. Он разочаровался в партии, в друзьях, в любимой. А никто из нас не смог оказаться рядом.

Он пил с этим... Катаевым. И, очевидно, тот что-то подозревал. Когда Маяковский выходил в уборную, он сказал ему: «Смотри, не повесься на подтяжках». Маяковский называл его «неудавшимся гусаром».

* * *

Мы шли с Маяковским по улице, и к нам подошел какой-то шкет (нет, не Шпет). Спросил закурить, кажется. Потом спросил наши фамилии. Я ответил: «Шкловский». Он спросил: «Виктор?» Маяковский улыбнулся: «Витя, это начало славы».

— И это говорил мне Маяковский!

* * *

О Хлебникове: присудил ему первое место еще в «Гамбургском счете». В.Ш., пожалуй, первый, кто решился назвать Хлебникова великим, гениальным поэтом (из писателей «нового времени» — уже после войны).

— Хлебников был человек другого века. Он — словно один из тех самых хазар, о которых пишет Пушкин. Вообще, — человек не этого мира. Мне кажется, он никогда не жил с женщинами. Я помню его единственное сватовство — к богатой невесте, дочери крупного архитектора, — оно завершилось неудачей. Ему отказали. Он пошел к проститутке и заразился от нее. Потом умер.

* * *

— В английских домах, на лестницах, есть такие приспособления — ниши в стене. Они сделаны для того, чтобы было куда встать, когда выносят гроб из комнаты.

Наша литература напоминает мне такие ниши.

* * *

О Горьком

— Мы были дружны. Я жил у Горького некоторое время [3]. Мы были дружны до тех пор, пока я не написал о нем. Мы не поссорились, но разошлись. (Не надо писать о своих друзьях, если вы хотите сохранить их дружбу.) Я написал, что Горький пишет общими местами. И показал это на ошибках — простейших фактических ошибках в описаниях, несомненно, зна-комых Горькому вещей.

У Горького была чудовищная память. Он мог наизусть прочитать какой-нибудь рассказ Чехова и указать, где и какие стоят знаки препинания.

— Эти куски потом и всплывали в его прозе?

— Да. Он писал общими местами. И ему казалось, что это уже действительность.

Мало встречались в 30-х годах. Он написал, и совершенно зря, что-то о Сталине — то, что Сталин велик и в искусствах. Этого не надо было пи-сать. Совершенно. Сталину совершенно необязательно было быть великим и в искусстве.

Не знаю, кто читает сейчас Горького. Даже позднего. Раннего еще читают. Хотя он не самый плохой писатель. Средний, но не плохой.

— Мы сделали с Горьким что-то похожее на то, что сделали с Маяковским.

— Да. Мы убиваем этим и Горького, и Маяковского.

Не читают сейчас и Салтыкова-Щедрина. Мне кажется, его уже мало читали при жизни. И говорили ему об этом. Он ответил: я пишу для будущего. И все повторилось. У него есть персонаж, который строит запруды на реках и устраивает то, что мы сейчас назвали бы «водохранилищами». Сталин прочитал как-то это место. Потом сказал: «Найдите мне сына Салтыкова-Щедрина». Его нашли, привели к Сталину. Сталин сказал ему: ты можешь в течение недели покупать все, что тебе захочется в магазинах. Бесплатно. Сделал ему такой подарок!

Византийские нравы.

* * *

О Платонове

Это был святой человек. Из семьи, где было 6 человек, и все — большевики. Он свято верил большевикам. И (без каких-либо задних мыслей) написал «Впрок». Сталин, прочитав повесть, сказал: «Это пойдет ему впрок». (Хватило бы одной этой повести. Но он писал и другое.) Замечательная вещь — «Котлован»… Странная дружба с Шолоховым. Он много сделал для освобождения его сына, но было поздно, сын заболел. Платонов был по-христиански чистым человеком… Сына его забрали, кажется. Потому, что он — лет десяти, даже меньше — забрался с приятелями в посольство (Дании), и они выкрали там какие-то продукты. Нечего было есть[4].

* * *

Какая-то молодая женщина спросила как-то Б. Эйхенбаума (впрочем, В.Ш. всегда говорит: Борис Михайлович Эйхенбаум): в каком возрасте можно давать детям читать «Детство. Отрочество. Юность». Он ответил: «Ни в каком».

* * *

В свое время был лозунг — «одемьянивание» поэзии (от Демьяна Бедного). Поэзию не одемьянили, зато обеднили.

* * *

— Когда люди умирают, кто-то должен оставаться один (за них). Я остался один. За всех. Действительно — за всех. И это, кажется, и держит В.Ш.

* * *

Любимый афоризм В.Ш.: Надо уметь быть с собой в плохих отношениях. Кому, как не ему, это так хорошо удавалось!

* * *

Рассказал В.Ш. о книге Симоны де Бовуар о старости[5], о том, что, по сви-детельству медиков, в 90 лет наступает своеобразное перерождение орга-низма, «вторая молодость».

— А с какого она года?

— Кажется, с 1908.

— Пускай попробует дожить до 90.

* * *

— Мы разбросали наш балет. Все то, что строилось целый век. Все разъ-ехались. Дягилев похоронен в Венеции. Фокин жил в Америке и собирал — это стран но — коллекцию дверей… Мы открыли двери для старого искусства. Оно ушло…

— А наша живопись. Перед революцией она поднялась на уровень миро-вого искусства. Я был в Париже, ходил по музеям, а на меня смотрели русские художники — мои знакомые. Шагал, Малевич, Филонов, которого не при-знавали при его жизни и не позволяли продавать картины — он умер от го-лода, и его сестры (тоже?), они были художницами тоже. Наш Шагал, кото-рый был учите лем (рисования) в Витебске и ругал Малевича за то, что тот расписывал тротуа ры города — в нашем захолустном Витебске! Мы были друзьями с Юрием Анненковым — замечательным художником, он подарил мне свои воспоминания, два тома («Дневник моих встреч»)… Не умеем це-нить своего. На Западе хоть умеют польстить. В каком-то музее там есть вы-литая из золота голова Павлова…

* * *

— Современное левое советское искусство… Я не разбираюсь в живописи.
Но я верю, что оно есть и оно интересно. Выставку разгоняли шлангами с во-дой, с пожарниками. Это преступление. Я был у какого-то скульптора, молодого, в мастерской. Он живет в подвале, это какое-то подпольное искусство. К сожалению, я не был на той выставке — я просто не знал о ней, мы все ничего не знаем. Подпольное искусство.

* * *
Самая страшная болезнь — это заниматься не тем делом, каким тебе хочется.

* * *

Я отдыхал в Пицунде, и меня пригласили в музей долгожителей, большой музей. Но я думаю, мне еще рано. Экспонатов там хватает.

* * *

О Чехове

Удивительно, откуда он вылез, сын мелкого лавочника, мещанский Таган-рог — и вдруг такая культура, будто уже сформировавшаяся… Его братья — Александр и Николай, не очень талантливы. Зато племянник — Михаил Че-хов — стал, мне кажется, величайшим из актеров. Он написал хорошую книгу («Путь актера»), а когда Эйзенштейн снял «Ивана Грозного», он прислал ему из Америки письмо, очень серьезное письмо, о том, что бы он изменил в кар-тине, как ее переделал. Очень деловое и трезвое письмо[6].

* * *

— Одна из ранних моих книжек — «Розанов»[7]. Я очень люблю ее и до сих пор. Знаю, что нравилась она и Розанову. Это была единственная, пожалуй, книга о Розанове, выдержанная в спокойном тоне… Его я не знал, хотя мы вполне могли встретиться. Он умер в 1919 году, где-то под Москвой (Троице-Сергиевская лавра), в страшной нищете. Писал письма Горькому, кажется, Луначарскому, прося позаботиться о его семье. Потом могилу его раскопали и труп вырыли. Что сделали дальше с ним — не знаю. Интересный писатель был — Розанов…

* * *

— Знал Ивана и Ксану Пуни (были очень не похожи друг на друга). Иван Пуни был очень большим художником. Но он не мог прокормить себя этим. А жена его была большим мастером легкой халтуры. На это они и жили. Одно время и я жил с ними. Это было в Берлине, во время моего кратковременного пребывания там… Как-то мы решили приготовить — есть было и там нечего — то, что мы готовили (в 1919—1920 гг.) в Петербурге. И не
смогли — не приготовить, не смогли съесть.

Это было великое искусство. О Пуни я писал (кажется, в «Zoo»), что это сейчас вы ругаете и кричите на него, а потом вы повесите его штаны в музее и будете ходить, и смотреть, и говорить, какой это был великий художник. (Предсказание почти сбылось, повесили, кажется, кофту, сшитую Пуни, но восхищаются — как и предсказал В.Ш.)[8]

* * *
Об Алексее Толстом

Я хорошо его знал. Мы встречались, и его последнее письмо было ко мне. Это по поводу «Петра I»[9]. Конечно, в этом романе он слишком много наврал.

Я говорил ему об этом. И к тому же Петр его слишком близок Сталину. От этого ни Петру, ни Сталину не стало лучше (не прибавило ничего хорошего). А до Толстого историю Петра хотел написать еще Пушкин.

Толстой был граф и был барин. И во многом пытался подражать Льву Толстому. Но Львом он не был. Подражал неудачно. (И графского в нем было только что в манерах да в образе жизни, шикарном быте обласканного правительством придворного летописца.) Он шел на все, чтобы угодить Сталину. И даже когда наши войска вошли в Польшу (там были тяжелые сражения с польской армией, частями, сформированными целиком из польских офи-церов), он поехал туда и во всеуслышание засвидетельствовал, что это не офицеры, а подростки, он намеренно убавил их возраст.

* * *
Из рассказов не для печати

Зимой 1922 года по всему Петрограду шли повальные аресты.

Я жил тогда в Доме искусств. Был уже поздний вечер, я шел домой и та-щил за собой огромные, груженные дровами сани. У ворот ДИСКа стоял дворник. Он остановил меня:

— Виктор Борисович, вам не надо дальше идти, оставьте свои дрова. Я посмотрел на окна дома…

Бросив дрова, я пошел от Дома искусств. Зашел к Тыняновым. Юрия Ни-колаевича еще не было. Я поговорил с (сестрой?) и пообещал зайти попозже. Мы договорились, что, если в доме кто-нибудь будет, она опустит занавеску. Я ушел. А через полчаса они пришли, устроились: засада. (Сестра) встала, прошлась и «нечаянно» опустила занавеску. Один из «них» тут же вскочил:

— Сделайте, как было!

Но я — словно чувствовал — так и не пришел. Зато они за три (?) дня на-брали 27 человек. Все они сидели у Тыняновых, пили чай, играли на пианино и пели революционные песни. Их было так много, что одной женщине даже удалось убежать. Кажется, этого никто из «них» и не заметил[10].

У меня всегда словно какое-то было чувство — я знал, как зверь, куда нужно ходить.

Тогда же мне нужно было получить какие-то деньги (во «Всемирной ли-тературе»?). За мной уже следили, меня ловили. Я вошел в редакцию, полу-чил деньги, и тут мне словно что-то шепнуло — я вышел не через парадное, а черным ходом. И так ушел.

Потом, ночью (в каком-то белом балахоне, чтобы не было заметно на льду), я ушел (от Анненковых) по льду Невского залива в Финляндию. Я был тогда сильный человек и мог спокойно перейти залив (когда-то по нему ушел в Финляндию Ленин). За мной должна была пойти жена, но ее арестовали, и она просидела целый год.

Я пришел в Финляндию. Встретили меня хорошо (они уже привыкли к нам). Президент Финляндии был хороший знакомый моего дяди И.В. Шкловского, который писал и печатался под псевдонимом Дионео. В свое время он был сослан на крайний север, изучил там какой-то самоедский язык, которого ни-кто тогда в России не знал, он был один, и за это был избран в Академию. По-том уехал в Англию и был там корреспондентом газеты [«Русские ведомо-сти»]. Еще в ссылке он познакомился с Кропоткиным (?), Пилсудским (?). Президент написал дяде, дядя сказал: приезжай в Англию. Я на пароходе при-ехал в Англию[11].

Все время за границей у меня был «нансеновский» паспорт — для эмиг-рантов, такой хороший, что, когда я уезжал, на границе чиновник вздохнул: жалко отдавать такой хороший паспорт, он еще мог хорошо послужить кому-нибудь.

В Германии я жил долго, жил у Горького под Берлином, печатался в его «Беседах»[12]. И хотя я не был никаким революционером и большевиком, все мы тогда в Германии готовились к восстанию. Мы поддерживали тесные от-ношения с («Спартаком»? социал-демократической партией?), по разным делам я бывал в советском представительстве. Приехала Лариса Рейснер, ко-торая потом, в России, очень умно умерла за день до своего ареста, — она должна была поднять восстание на флоте, в порту (Гамбург?). Должно было быть, как у Эйзенштейна в «Броненосце “Потемкине”». Я должен был воз-главить отряд броневиков (которых тогда не было), чтобы брать штурмом Бранденбургские ворота.

Но революции в Германии не произошло. И слава богу. Иначе — кто знает, что бы сейчас было…

* * *

— Кто-то упрекал меня в том, что я написал: мои друзья разошлись по гро-бам. Но я не мог написать так. Это была бы неправда. Большинство из них разошлись не по своей воле, их провожали.

* * *

— Мы переломали несколько поколений писателей. (Мандельштам писал, что переломан хребет века.) Мы сломали даже тех — прежде всего тех, кто искренне верил в большевиков, — Платонова, например. Как уничтожили всех людей, которые делали революцию. Это совсем другое поколение, дру-гие люди, другая литература.

* * *

Готовя небольшую статью для итальянского сборника о зауми, В.Ш. опять перечитал себя («О поэзии и “заумном языке”»). Он был порядочно удивлен.

— Надо же! Как интересно, столько материалу, что интересно перечитывать.

— Давно не перечитывали, Виктор Борисович?

— Вообще не перечитывал. Наверное, даже когда только напечатали. Не люблю себя читать. Хотя... Статья не плохая[13].

* * *

— Я даже не писатель. Я — слуга литературы. Раб литературы. Словно единственный оставшийся в живых в детективных романах свидетель, сви-детель драм истории. Я не могу не писать. История пишет мною.

Есть в Библии эпизод. Какой-то царь возжелал жену своего военачаль-ника. И чтобы избавиться от него, посылает его на войну, он ставит его в пер-вые ряды штурмующих город, под самые его стены, — и его убивает оскол-ком жернова.

А когда декабристы стояли на Сенатской площади и ждали неизвестно чего, медлили (как медлил Гамлет, хотя убить ему повелел отец), то рабочие на лесах строящегося Исаакиевского собора, желая помочь им, бросали кам-нями в царскую кавалерию.

История человечества — драматична. И черновики к его истории — Библия.

* * *

О Библии

— Любимое чтение. Ее надо читать и перечитывать. И все-таки до конца ее так и не прочитаешь. Это как бы черновик человеческой истории, в Библии есть все (все мы вышли из нее).

Поэтому я не люблю всяких произведений на библейские темы. Или — или. Не люблю роман Томаса Манна «Иосиф и его братья». Он как бы пишет его, извиняясь (оглядываясь, словно чего-то боится; самоирония? — не знаю). Он вторичен, даже третичен... А в искусстве — главное — первичность. Это есть в Пушкине, Толстом. Первичность мироощущения. Вы говорите — во-обще-то, мы все вторичны, от материи? Но человек в искусстве стремится к возвращению к своей первопричине.

Его Иосиф — не Иосиф Библии. Это какой-то поздний Иосиф, почти аме-риканец, — так он всех ловко проводит...

* * *

— Никогда, как это ни странно, не хотел защитить диссертации, получить степень, профессуру, преподавать. В университете, когда только поступил, — еще об этом не думал. Позднее, после революции, — уже не хотел. Было уже не интересно... Сейчас даже создали такое слово — остепениться, то есть по-лучить степень. Никогда не хотел остепениться. Степень — чего? Какая сте-пень? Кто ее дает и по какой шкале? Шкалы бывают разные, есть градусник Цельсия, есть Реомюра... Никогда не надо защищаться. Надо нападать. За-щищаться — значит уже отказаться от себя, своей силы, словно заранее при-знать свою слабость. Сейчас это даже модно — получать степень. Сейчас все защищаются — и никто не нападает. (Кстати, и дочь В.Ш. — В.В. Ш[кловская]-Корди — кандидат физико-математических наук, и внук его — Никита Ефимович Ш[кловский]-Корди — кандидат медицинских наук. Дети и внуки у В.Ш. — по степени — выше самого отца и деда, так и не получившего нигде даже кандидата филологических наук.)

Я помню Винокура. Это был большой ученый. Он написал диссертацию по какой-то серьезной теме, защитил ее в Москве. Потом уехал из Москвы по каким-то делам. Вернулся — а диссертация все так же лежала на том же месте.

Ее никто даже не взял в руки. И не потому, конечно, что она была неинтересной[14].

А дочь рассказывала мне, как один молодой ученый, на ее работе, вписал аккуратно в свою диссертацию (?), положив на прозу, несколько глав «Евге-ния Онегина». Это заметили только через 10 лет. И очень обиделись. Его, к сожалению, выгнали. А почему? Пушкин — очень большой поэт.

* * *

13.II.1984. Сегодня приехал к B.Ш. Открыл дверь — и услышал голос дик-тора (И. Кириллов) — объявлял о назначении К. Черненко генсеком. Дочь и сам В.Ш. сидели перед телевизором, слушали. Я присоединился. В.Ш. сидел, полудремал (срабатывал иммунитет против неприятностей?). Иногда под-нимал голову и молча разводил руками: мол, что поделаешь. Но, видно, Чер-ненко он совсем не рад.

— Что будет теперь? — сказал он мне после того, как «тронная» речь была зачитана. — Черненко небольшой человек. Наш авторитет в мире, пожалуй, еще упадет ниже. Что будет?

И сам ответил себе:

— Надо работать. Дело не пропадет. (Будем растить свой сад?).

— Да. Что же еще остается?

* * *

Книга «Встречи» (вышла в 1944-м): было около 18 редакторов (?). Они вычеркнули все. Что осталось — вышло книгой. Получили все эти редактора на мне, кажется, больше денег, чем я сам.

Вообще, работа редактора заключается в том, чтобы найти главную мысль в произведении — и вычеркнуть ее.

* * *

О Маяковском

(«Володю» В.Ш. вспоминает постоянно. Это пополнение — вызвано по-явившейся в доме книгой «В. Маяковский и Л. Брик. Переписка»[15].)

— Последние годы — странные, страшные годы в жизни Маяковского. Выставка «20 лет работы», на которую никто не пришел. Из писателей был, кажется, один я. Встретил Володю в зале. Он как-то странно говорил со мной, — нерешительно, — как человек, который не знает, что ему делать.

— Ходили по Фонтанке, к Летнему саду.

Так вот и буду

В летнем саду

Пить свой утренний кофе...

По Фонтанке ходили прогулочные пароходы (катались с Маяковским). Их привязывали к свае, когда они доходили до конца. Свая совсем перетерлась.

Последняя встреча (?) с Маяковским. У меня было чувство — я стою под большим пароходом, который пришел к концу. Я — совсем маленький. Вот и все, — сказал мне Володя.

Как я не мог догадаться, что такое случится! (Нужно было слышать, как это воскликнул В.Ш.)

Все-таки — это было неожиданно.

И — немного помолчав:

Но если бы он прожил еще — он бы сделал то же самое. Или — его даже расстреляли бы.

Маяковский был связан с революцией. А революция не удалась.

(Наша революция — пародия на французскую: свобода, равенство, братство...)

Сельвинский рассказывал, что после провала выставки «20 лет работы» он сказал Маяковскому: «Вам, Маяковский, теперь самое время застрелиться». Маяковский ответил: «Хорошо, я подумаю над вашим предложением».

А книга плохая («Переписка»):

Дорогая, дорогой, дорогие оба,

Дорогая дорогого довела до гроба.

Брики более чем причастны к концу Маяковского.

Сам Брик, впрочем, умер так неожиданно, что я думаю — почти уверен, — его отравили.

Если говорить безо всякого — Маяковский все-таки большой поэт. (Не-смотря ни на что.) Я это сразу почувствовал, как только познакомился с ним. (Больше такого чувства в жизни я не испытывал.)

Последние его годы... У меня впечатление — он хотел уехать за границу. Но его не пускали (как раз, 1929-й, закон о невозвращенцах). Мы не говорили об этом. Точнее — недоговорили. Я это почувствовал.

Почему он ушел из РЕФа в РАПП:

Сегодня я на всякий случай
Даю свою прощальную гастроль...

* * *

Известие о смерти М. Шолохова В.Ш. встретил более чем спокойно. Про-молчал. После уже, отобедав, спросил меня:

— Что вы думаете о «Тихом Доне»?
И, не дожидаясь ответа:

— Я — не знаю. Не мог он его написать.

Это все, что было сказано в этот день о «великом советском писателе», «ге-ниальном сыне русского народа» (из официального некролога).

* * *

Год 49-й. Назначено заседание по теме «Сатира в кино». В.Ш. вместе с Н. Оттеном едет на машине. Говорит о том, какое тяжелое сейчас время, о том, что не надо бы вылезать и, вообще, надо сидеть как можно тише.

Заседание. В.Ш. объявлен на закуску — чтобы никто не разошелся.

Все (пока) в буфете. Наконец объявили Шкловского. Речь его была ко-ротка: «Сатиры в кино не было, нет и не может быть. Двенадцать инстанций рассмешить невозможно!»

Все.

Или — характеристика Б. Балтера:

«Слово скажет — два раза соврет»[16].

* * *

Говорили об Олеше:

— Олешу я очень уважаю. И ставлю его впереди себя… Но он был необык-новенным большим специалистом по делу порчи самого себя. Олеша — недовоплощенный, так и не воплотившийся писатель.

И, чуть позже, разговорившись, В.Ш. с горечью сказал: «Надо прода-ваться…» В ответ на недоуменные взгляды он продолжал: «Надо продаваться... Я столько раз это делал, что и... Написал 65 книг... Я — гвоздь, вбитый в стену шляпкой (наоборот). Больно, конечно, когда тебе по голове стучат. Но — жив...»

* * *

Не раз спрашивал В.Ш.: как удавалось ему совместить высокофилологи-ческую деятельность «формалиста», непрерывное писание книжек — и броневики, «сентиментальное путешествие» и т.д. Филолог, опоясанный пуле-метными лентами, с маузером в руках!..

— Это все от легкомыслия... — ответил В.Ш. И, помолчав, добавил: — Помню, на войне видел такое: поле, зима, поле боя, трупы, целые кучи мерт-вых. А солдаты, привыкшие ко всему, спокойно уселись и поставили на трупы свои чашки...

— Легкомыслие?

— Конечно!..

* * *

Смотрел как-то свои фотографии, хмыкал:

— Ломака… Какой ломака... Надо с этим покончить...

* * *
«Иприт»
Маленькая книжечка[17]. Писалась легко. Веселая. Помню как неудачную.

Издавать? — махнул рукой. — Новые буду писать. (Вот так всегда — на все предложения о переиздании — машет рукой и говорит, что проще новые пи-сать!) Всеволода я, кажется, перетянул на свою сторону. В большей части книга написана мной.

Начинался роман как халтурный. А вышел, кажется, не очень плохим. В нем предсказано многое из того, что сейчас происходит в мире. Мировая революция? Газовая война? Нет, не хочу, чтобы эти предсказания сбылись. Хотя знаю, есть предсказание, которое всегда сбывается, как ни крутись... Это смерть, ее все равно не избежишь. И не о чем тут больше говорить...

* * *

Спрашиваю постоянно и не могу понять: В.Б., почему вы так не любите структуралистов? — Пожимает плечами: «Не знаю». Немного погодя, с улыб-кой: «Потому что они не занимаются сюжетом...»

Но разве можно после В.Ш. еще им заниматься?!!

* * *

«Памятник научной ошибке» — расквитался с формализмом, а сам остался формалистом (В.Ш. о себе).

* * *

Рассказ о каком-то заседании — ранние 20-е — пример ведения полемики: в разгар дискуссии кто-то из зала, не выдержав, бросает: «Шкловский, вы им-потент». — Тут же, не раздумывая: «Спросите об этом у вашей жены».

Все это похоже на ведение дискуссии Маяковским.

Но, надо сказать, что чем яростнее крики «против», тем блистательнее, из-воротливее, находчивее В.Ш. Ему необходимо это противодействие, ему не-обходим упор, «упругая масса», которой он мог бы противостоять и которую мог бы месить, как тесто.

Оратор, говорят, он был превосходный. Залом владел мастерски, не до-пуская, чтобы ни одна голова не смотрела не в ту сторону, куда он сам смот-рит (да, сказанул!..).

Сам В.Ш. как-то мне говорил:

— Ну, вот, поработали сегодня (много говорили, не диктовал, я просто записывал).

Я, очевидно, не очень довольный малой продуктивностью, удивленно по-смотрел на В.Ш.

— Да, поработали, поговорили вот с вами, мой единственный слушатель (с какой грустью это сказано).

— В.Б., а если бы слушателей было больше?

—Было бы еще лучше. Я ведь оратор…

* * *
О Довженко

— Приезжала ко мне толстая женщина по фамилии Машкара[18] (дело было летом 1983 года). Расспрашивала об отношении Довженко к советской власти. Я ей ничего не сказал. А Довженко был националистом, махновцем.

Не слишком ли это? Но если это так — как это противоречит тому, о чем писал сам В.Ш.!!!

* * *
О Г. Маркове

Одним из первых хорошо написал о нем. А он... Посади свинью за стол... Она не только ноги на стол, но еще и поросятину потребует.

* * *
Союз писателей

Ужасно разбух. Не могу понять, когда это произошло. Откуда все эти люди? И многие — почти ничего не пишут. Что это за писатели?! Союз разбух и развалился. И даже уже попахивает.

* * *
Небольшой разговор о Короленко

Говорю о всегдашней кусачести В.Ш. Это и всегда было, с самого раннего периода.

— Да? А кого тогда кусал?

— Да всех, Короленко в частности (лакированный язык Короленко, по ко-торому мысль скользит).

— Да, было. Жалко. Плохой был писатель, но очень хороший человек. Во время каких-то погромов еврейских, бывших в том месте, где он жил, он вы-ступил в газете с письмом. В письме было написано: я запрещаю погромы. Подпись: Короленко. И погромы прекратились. Есть у него и интересные рас-сказы — о старообрядчестве...

— Рассказывают о Короленко, что он, прочитав как-то стихотворение молодого, демократически настроенного поэта (поэт среди поля, среди обсту-пивших его волков реакции поет песню свободы и т.д.), — расплакался: какое хорошее стихотворение.

В.Ш. смеется.

— Мемуары у него хорошие («История моего современника»).

* * *

Об Олеше

Олеша был внутри словно индусом. Он говорил: Я хочу, чтобы мне было хуже.

В голодное тяжелое время ему принесли какую-то еду: сыр, масло.

Он выбросил все это в окно. Домохозяйка все видела, ее это поразило. Все это стоило недорого, деньги, я думаю, он не выбросил бы...

Я: Разве это не театр? (позерство, театр для себя, показное юродство даже, театрализация жизни, разыгрывал им сочиненную роль Кавалерова, это чув-ствуется даже и в прозе — его блистательные метафоры — метафоры краси-вого жеста, рассчитанные на зрителя, слушателя, — жест в их сторону).

В.Ш.: Да, да, все так...

Я: Вы хорошо назвали его как-то: хвастливый поляк... Очень точно.

В.Ш.: Да, хвастливый поляк. Причем поляк из очень древнего и родови-того рода. У него был свой фамильный герб. Он из тех древних польских ро-дов, что и Дзержинский...

Я бывал в Польше, встречался с поляками, немного знаю их. Помню, меня пригласили как-то к одному поляку. Я ехал долго, за городом он жил, жил бедно, ехал я на извозчике (?), долго, несколько верст. Приехал, разговори-лись. Я спросил: не приходится ли он родственником тому человеку, который брал Москву? — Тот ответил гордо: Да, это мой предок.

В Польше на каждом шагу, в каждой деревне — короли.

Театральность, свойственная всей польской культуре. В Варшаве есть изображение женщины с мечом (герб Варшавы? — Ника?). Император уви-дел ее и сказал: это исповедь Польши. Поляки никогда не сопротивляются. Но, когда у них ничего уже не остается, они вооружаются и показывают не-обыкновенную храбрость.

Это похоже и на Олешу.

Когда Олеше сказали, что ему должны дать квартиру, — это было уже после смерти Сталина, — он ответил: пусть они сами придут ко мне, тогда я пойду.

Квартиру так и не получил.

Еще одна история: Он выпивал как-то в «Национале». Выходит из зала, видит какого-то человека, всего в позументах, в золоте. Говорит: «Швейцар, подайте мне такси». Тот отвечает: «Я не швейцар, я адмирал». — «Тогда по-дайте катер».

Это остроумно. И адмирал, кажется, оценил шутку, они развернулись и опять пошли пить.

Тяжело было во времена Сталина.

Олеша был маленького роста, ниже даже на голову меня. Он говорил: я карлик.

На Давида и Голиафа это все-таки не похоже.

Олеша жил в квартире коммунальной вместе с каким-то плохим писате-лем. Как-то он пришел домой — дверь была заперта на замок. Он начал биться, звонить по телефону. Пришел милиционер, спрашивает: «В чем дело». — Олеша отвечает ему: «Дурак закрылся». Он не хотел ломать дверь, потому что ее пришлось бы потом чинить, а у него не было денег. Милицио-нер дал ему эти деньги, еще уговаривал его; он сказал: потому что я читал «Трех толстяков».

Потом он пришел на похороны Олеши. И сказал: нет, вы не думайте, я ведь не за деньгами. Я читал Олешу.

Был какой-то праздник (?). Шел разговор об Олеше, какой-то крупный, очень плохой писатель и Сталин. Сталину доложили: писатель Олеша ведет себя плохо, хулиганит. Его могут использовать для вербовки в шпионы. Ста-лин спросил: так ли это? — Писатель ответил ему: «Вы не знаете Олешу. Если так, то он выйдет на улицу и будет кричать: я — шпион, я шпион!» — Сталин подумал и сказал: «Хорошо. Но орден мы ему все-таки не дадим».

Не помню вот только фамилии этого писателя. Он — один из руководите-лей Союза тогда. В этом вся ирония — он сам был шпион. Чекист. Писал письмо Сталину, потом потребовал его обратно и сжег. Это мне нравится.

Еще об Олеше: Он был одет в броню из своей гордости.

* * *

«Дом на Трубной»[19] В.Ш. отказался смотреть (по ТВ). Махнул рукой:

— Там так много народу. Меня попросили только переделать сценарий, он был уже готов. Потом поставили в титры.

Вообще, у меня была такая специальность — переделывать фильмы. Это называлось — «снимать с полки».

* * *

— Я очень плохой читатель самого себя. Столько сделано, написано... И не помню, что сделал. Bсе как-то голова не доходит до чтения себя. А пора бы...

* * *

Из воспоминаний о Берлине:

— Эльза... Эльзу я, конечно, любил. Остальные ее любили уже из-за меня. Такая книга! Она носила ее как брошку[20].

— Раз привез Эльзу к Горькому, под Берлин. Тогда мы с ним еще дружили. Он меня любил, и я его любил. Потом я его разлюбил, и он — меня. Умер. А сей-час я, пожалуй, все-таки его люблю. Так издать его всего и не могут... Так вот, привез Эльзу. Горькому она понравилась. Он сказал: Какой лоб! То есть: ум.

Писательница она никакая. Муж ее, Арагон, человек очень порядочный. Он носил словно шлейф за ней. Замуж вышла она, конечно, для того, чтобы уехать за границу. Таити, Франция... Жили они с Арагоном под Парижем в перестроенной мельнице. Потом пришли немцы, мельницу уничтожили. После по договору они опять ее восстановили. Стало еще лучше. Там Арагон и похоронен, в саду... Как все это было давно — Эльза, Берлин... Якобсон был тоже в нее влюблен. Но книгу о любви написал я. Хорошая книга. Может быть, лучшая у меня. Крутился вокруг Сергей Есенин. Я чуть было из-за Эльзы не подрался с ним на дуэли. Нас развел Пастернак. Так подошел и ру-ками раздвинул, авторитет — Пастернак.

* * *

— В революции 1917 года я принимал участие. Наша броневая рота была расположена перед самой Думой. Кажется, мы ее захватили. Этого я не помню. Помню хорошо — я захватывал Адмиралтейство. Там сидели старые министры, которые не знали, что им делать. Из Адмиралтейства они послали телеграмму царю: «Окружены Шкловским. Прерываем связь». Телеграмма эта есть в архиве (?). Ее можно прочитать.

* * *

— В партии никогда ни в одной я не состоял. Я вступать в партию, когда она осталась единственной, никогда не собирался. Как-то не приходило в голову.

* * *
О стиле и влияниях

— Стиль — это судьба. Так время нам диктует. На кого я похож? — Нет, В.Б., таких нет. — Можно узнать? — Безошибочно. (Я пытаюсь выяснить, кого В.Ш. почитал и кто мог повлиять.) — Дорошевича вы читали? (Улыба-ется): Он тоже каждую фразу начинал с абзаца. Его, конечно, читал. Может
быть, есть и его влияние. Но не думаю, что большое. Он был в Москве, я в Пе-тербурге. Большой мастер по делу разрубания фразы, отсечения у нее хвостов был Свифт. — Вы учились у него? — ... …

Продолжение разговора о влияниях и стиле: — Дорошевич — не думаю, что повлиял. Конечно же — футуристы. Я из этой компании. Розанов? Безусловно.

— Пишу фразами? Да, это «Zoo».

* * *

Последнее время В.Ш. часто возвращается к «Сентиментальному путешествию». Вот, например:

— Все-таки я был благоразумен, это потому, что остался жив. Меня, как ни странно, не убили. Во-вторых, я все-таки был со всеми довольно крепко связан. Это легкомыслие.

— Революция могла случиться без большевиков. Наступило уже время, назрело. Большевики — только повод для революции. Очень opганизованны, дисциплинированны.

* * *
Гумилев

Мы были знакомы. Я не большой поклонник его стихов, но это большой поэт. Особенно часто мы встречались с ним в Доме искусств, в первые годы советской власти. Была у него студия, «Звучащая раковина»...

Помню, он подошел ко мне и спросил: «Виктор (или Витя, я не помню), не пора ли переходить к террору?» Значит, какие-то планы у него были... Я ответил: «Какой террор? Тебя сразу узнают — по фамилии».

Гумилев — редкая фамилия, с латинским корнем «гумиле». Это из уни-верситетского гимна. То ли его отец, а скорее дед, был военным священником (?) и взял себе такую фамилию. Фамилия, о многом говорящая. Это — род.

И еще он спрашивал у меня: нет ли у меня связи с англичанами? Действительно ли он участвовал в заговоре? Не знаю. Но погиб глупо. Он получил приглашение, в котором было обращение: «товарищ». Рассердился: «Я вам не товарищ, прошу обращаться ко мне по чину: гвардии штабс-офицер (?), трижды георгиевский кавалер Николай Степанович Гумилев»... Это его и погубило.

* * *

Замятин

Мы были дружны. Да, это студия при «Всемирной литературе», «серапионы»... Очень большой писатель.

Замятин очень помог мне в 1922 году. Дал денег на дорогу — я уходил из России. Много денег, я так и не отдал их.

— В.Б., а кто свел вас тогда с контрабандистами? В.Ш. молчит.

— В.Б.?

— Я первые девяносто лет молчал…

— Но сейчас уже вторые девяносто. И в который paз удивляюсь: как крепки замки на памяти у В.Ш. Чувствую, как перекрываются шлюзы — и он замолкает. Но сегодня сказал…

— Это Замятин... Он тогда, в 1922-м, тоже сидел и собирался уехать из Рос-сии, Горький его отговорил.

— Наверное, он сам хотел воспользоваться этим путем?

— Наверное. Не воспользовался. А Горький многим испортил жизнь, от-говаривая от отъезда и уверяя, что завтра будет лучше, чем сегодня. Словно распахивал двери тюрьмы...

— Потом по этому пути контрабандистов пошла за вами ваша жена?

— Ее выдали. Так они, наверное, работали — через одного. Мне повезло больше. Люся сидела в тюрьме то ли полгода, то ли полтора, не помню.

* * *

Строки к биографии

— Приехал я из Персии, и меня вызвали в ВЧК, расспросить, что и как там, за нас ли они. Я начал говорить: «Вы ничего не понимаете, у них своя жизнь, свои белые и красные». Я заговорил их. Они забыли, зачем меня вызывали. Я рассказывал о том, сколько стоят девственницы и сколько женщины в Пер-сии. Они оживились. Я ушел спокойным.

Публикацию подготовил М.А. Фролов

Читать полностью: http://magazines.russ.ru/nlo/2015/1/19g.html
Tags: X X век, Литература
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 6 comments